25.06.16. Заметка от Светланы Арсеньевой («Русское телеграфное агентство»).
«Нам
пишут из Донбасса. Сёстры. Реальность военного Донецка такова, что
боль, самопожертвование, геройство, мужество, трусость, равнодушие и
предательство всегда рядом – на расстоянии вытянутой руки. То, что в
мирное время мы предпочитали не замечать, обо что старались не марать
свое благополучное существование, проросло и дало плоды. Украинский
фашизм оказался циничной трагедией личности, семьи, поколения, целого
народа. Эту женщину я часто встречала в парке, гуляя с собакой. Пока
наши питомцы весело носились, мы иногда разговаривали ни о чем: погода,
природа, собаки, пенсия, гуманитарка, теленовости – обычный набор для
поддержания беседы. Наташа, красивая статная блондинка лет сорока,
улыбчивая и добродушная, и Чапа-Уголек, ее лохматая черная дворняга,
обычно излучали спокойствие, радость и уверенность, несмотря на
обстрелы, перебои с водой и тревожные новости. Но в этот день ее
страшная исповедь выпотрошила и мою душу. Она неподвижно сидела на
лавке, безвольно свесив руки, на лице застыла маска невысказанной боли.-
Наташа, что с вами случилось? - Племянник погиб. Я пыталась пожалеть,
говорила о чем-то вечном, о мужестве и стойкости, о том, что подвиги
защитников Донбасса будут изучать в школе, что ими можно гордиться. Но
она так глянула на меня, что слова застряли во мне. Превозмогая себя,
Наташа рассказала мне свою историю, а слезы крупными градинами
скатывались по ее щекам без воя и всхлипываний: - Он был карателем, его
ликвидировали. Такие объявления часто публикуются в социальных сетях. Я
видела его фотографию, жирно зачеркнутую красным крестом, это точно он –
Славик. Последний раз мы виделись в феврале четырнадцатого года, после
крымского референдума они уехали во Львов, и моя сестра сменила номер
телефона. Я так любила сестру. Мы дня не могли прожить отдельно, в школе
друг к дружке в разные кабинеты бегали. Она старше меня на два года,
выслушивала за меня нотации от учителей, упрашивала их простить меня. Мы
носили одни и те же вещи, долго спали на одном диване, у родителей была
двухкомнатная квартира, нас там семеро жило, на всех спальных мест не
хватало. Она была моим идеалом. Я ей подражала, одевалась, как она,
красилась, как она, слушала ее музыку. Она мне сочинения помогала
писать, задачи решала. А однажды подралась за меня с Зинкой Мухиной. Они
так орали, по полу катались, но моя Танька победила. Потом приходили
Зинкины родители, разборки были, нас заставили прощения просить, а мы за
спиной скрещенные пальцы держали – партизанки. А потом она замуж вышла.
Как-то так быстро. Я ей завидовала: Лешка был крутой по тем временам: в
кожаной куртке, на праворульной «тойоте» рассекал. Тогда у нас только
стали появляться иномарки, плевать, что подержанные. Потом Славик
родился в девяносто первом году. Кормить его было нечем. Как вспомню
девяностые – до сих пор чувство голода. Я тогда в университет поступила.
Бывало, еду троллейбусом на занятия, засыпаю, и мне снится курица
жареная. Славику нужно было молоко, за ним в магазине очередь
выстраивалась с ночи. Очень хорошо помню. Часов в одиннадцать вечера
кто-то первый приходит к магазину, на бумажке записывает фамилии - себя,
потом следующих. Потом по цепочке уходили домой спать, через час-два
приходили отмечаться. Представляете – в два, три, четыре часа ночи
приходили отмечать свою очередь за молоком. Опытным путем выяснили, что
молока хватает только на 75 человек, остальным можно не записываться. Мы
с Таней через ночь за молоком в очереди стояли. А тут у Славика диатез –
он красный, в волдырях и орет всю ночь. Лекарств в аптеках не было, где
родители доставали, я уже не помню. Оказалось, что у него аллергия – на
лактозу. Нужна была детская смесь на соевом молоке, «Нутри-Соя»
называлась. За ней тоже была запись на молочной кухне. Но шесть банок в
месяц не хватало – нужно было три банки в неделю. Поэтому мы
докармливали его пустой картошкой, пюре из капусты без соли. Это такая
гадость. Чем только Славик не болел, мы с ним намучились. И вдруг
Танькин муж купил квартиру за четыре тысячи долларов, двухкомнатную. Как
ему это удалось, мы не знаем. Пока Славик болел, мы так и не поняли,
чем зять занимался. Зато очень хорошо почувствовали, что нашему отцу –
шахтеру - перестали платить зарплату. Он в шахту на тормозок брал
полбуханки черного хлеба и луковицу с солью. И спускался в шахту. Иначе
он не мог - не мог представить себя без шахты. Потом как-то все
наладилось, я тоже замуж вышла за шахтера. Мой муж – простой парень. У
него нет никакой коммерческой жилки, самое большое его достижение –
перевестись на добычной участок. Я после университета в школу пошла
работать. Зарплаты у нас были нормальные, но не настолько, чтобы
квартиру купить, так с родителями и жили. Максимум, что могли купить, –
это телевизор или диван. Зато Танина семья стала жить очень хорошо.
Двушку сменили на трехкомнатную, ремонт там сделали, мебель купили,
такие люстры и шторы повесили, о которых я и не мечтала. Мы дружили,
общались, вместе праздники встречали, но это ее богатство отдаляло нас
друг от друга. Не могу сказать, что у меня не было зависти. Была. У нее
каждая шмотка стоила как вся моя зарплата. Они в каких-то таких кругах
общались, что нас с матерью она уже считала бедными родственниками. И мы
боялись ее просить чем-то помочь. Все старались сами. Она не жадная,
Танька-то, но нам очень неловко каждый раз было. Таня еще двоих родила,
аспирантуру закончила, практику в Париже проходила. Ее муж машины
дорогие каждый год менял. Тане джип подарил, сам на японских легковушках
гонял. Она кандидатскую защитила, работала преподавателем в
медуниверситете. Когда ей уже сорок было, она еще девочку родила. А в
сентябре тринадцатого года ей муж купил миллионерскую квартиру в самом
центре Донецка: на тридцать шестом этаже, шесть комнат, двести
шестьдесят квадратов, два санузла, стеклянная крыша на кухне и открытый
балкон – еще метров сто дополнительной площади – вертолетная площадка. Я
так и не увидела эту квартиру. Мы общались, но общих тем для разговора
оставалось все меньше - воспитание детей и здоровье мамы обсуждали. А
тут этот майдан случился в Киеве. Они в Киев стали два раза в неделю
ездить только для того, чтобы кормить пирожками митингующих. Она стала
таким завзятым волонтером: собирала и обналичивала пожертвования,
покупала продукты, теплые вещи, варила кашу в полевых кухнях. Обычно я с
ней не спорила, молча оставалась при своем мнении. С самого детства я
слишком ею восхищалась, чтобы спорить. Но когда на майдане стали
избивать милиционеров, у нас с ней произошел грандиозный скандал. Я
кричала: «Кто взял в руки камень – тот уже экстремист! Их необходимо
разогнать и посадить!» Она кричала: «Янукович – бандит и ублюдок! Это
люди его сына чуть не отжали у моего мужа бизнес, он просто вовремя
успел его продать, но по дешевке!» Во мне кипело негодование, еще тогда
киевский майдан казался мне отвратительным позором, а ей – революцией
достоинства. Она реально верила, что майданные обитатели – не тунеядцы и
наркоманы, а честные граждане, выступившие на мирный протест против
диктатора и узурпатора Януковича. Она специально ездила из Донецка в
Киев варить им кашу! Мы так эмоционально тогда с ней спорили, и
выяснилось, что она своих детей регулярно отправляла в казачьи и
пластунские лагеря, что она вполне понимает транссексуалов и гомиков,
даже приводила примеры гомосексуальных наклонностей у диких животных.
Дошло до того, что она сказала, что в блокадном Ленинграде те, кто
выжил, выжили только потому, что ели умерших от голода детей. Она
кричала, что Европа – это рай земной, что если осуществится сценарий
присоединения областей к России – они тут же уезжают в Европу. Это была
наша последняя встреча в начале февраля четырнадцатого: на майдане
горели покрышки и концертный зал Консерватории, центр Киева вонял
нечистотами, а в Донецке продолжали работать. Мы разругались так, что
несколько месяцев не разговаривали. Я позвонила ей только в мае
четырнадцатого года, когда над Донецком на малой высоте кружили
горбоносые «сушки», а их пилоты стреляли из пулеметов и сбрасывали бомбы
прямо на город. Но Татьяны в городе уже не было. Сухим голосом она
сказала, что они теперь живут во Львове, что ей там очень нравится:
чистый воздух и детская площадка. Я в панике попросила помочь спрятать
моего ребенка в какой-нибудь лагерь, потому что у нас бомбят. Она
предложила поискать место в Карпатах. Я спросила: «А можешь в Крыму или в
России?». Она ответила: «Ты же знаешь – у нас проукраинская позиция».
Это был наш последний разговор. Проукраинская позиция означала, что она
ни разу не позвонила сама, не спросила, как там наша мама, как мои дети.
Она прекрасно знала о «Градах», о блокаде, о том, что маме постоянно
нужно принимать дорогостоящий гематологический препарат, но его в городе
нет, а выехать куда-то его искать мы не можем. Она прекрасно знала, что
нам перестали платить зарплаты и пенсии, что к нам не пропускают фуры с
продуктами, что учебный год у нас так и не начался. Она ни разу нам не
позвонила. Ни в четырнадцатом году, ни в пятнадцатом. Она сменила все
телефонные номера, в ее старой донецкой квартире жили постояльцы,
которые заселились через риелтора и не имели связи с хозяйкой квартиры. В
ее новой фешенебельной квартире ни разу не включался свет, как и во
всех остальных квартирах этого дома, который не успели заселить. За эти
два года я по ней и по ее детям сначала тосковала, потом я их
ненавидела, потом не понимала, обижалась. Я пыталась связаться, искала
ее в социальных сетях, но нашла только страницу Славика. Я не могла
поверить своим глазам: такой матерый фашизм, такое циничное русофобство,
такая ненависть к русским. В его комментариях я нашла откровенную
пошлятину про его совковую тетку и бабку, которые остались в долбаном
Донецке. Это обо мне. А ведь я два года каждую ночь выстаивала очереди
за молоком для него. Это о бабушке, а ведь она часами носила его на
руках, когда у него трескалась от волдырей кожа. Он называл тупым кротом
моего отца – своего деда - за то, что он работал в шахте. Он, не
скрываясь, без стеснения вываливал свои фотографии - с фашистскими
наколками на плечах, победоносно зигующий на камеру. Холеный
двадцатипятилетний боров свысока поносил недочеловеков, оставшихся в
зоне АТО и всячески глумился в комментариях под фотографией Горловской
мадонны и расстрелянных стариков из Дома инвалидов. Для меня эта семья
умерла. А в душе осталось пустое место, как будто из меня вырвали
половину и оставили кровоточить. До сих пор не могу понять: как
смышленый белокурый малыш, добрый и начитанный мальчик стал обыкновенным
фашистом? Как моя родная сестра настолько пропиталась ненавистью к
русским, что спокойно отправила своего сына на фронт: убивать нас - меня
и нашу маму? Как можно было ненависть к Януковичу, отобравшему бизнес у
ее мужа, автоматически перенаправить на все население «быдлостана»? А
теперь ее сына ликвидировали, уничтожили, обезвредили. И теперь мне
неважно и неинтересно, каким образом: его могли снять снайпером,
разнести в клочья минометом, сжечь в танке. Это война. Это война,
которая у одних вытравливает, а у других обостряет все человеческое. Что
почувствует Таня, когда будет хоронить своего сына, да и сможет ли она
вообще получить его тело? Я не знаю – ненавидеть ее или жалеть? Она ведь
моя родная сестра, у нас одна мама, одна кровь. Что нам вообще остается
на земле, если самые родные превращаются в заклятых врагов?...Наташа
выговорилась, вытерла слезы, вдохнула горячий воздух и ушла. Ее история
типична для Украины 2014 года. Этот год разломил страну на части,
отравил ее жителей и объявил охоту на души. Обыкновенный фашизм зреет и
матереет в ее гнилом теле. Он расползается по миру, и время никак его не
лечит. Балансируя на острие Минского перемирия, играя в благородство с
нечестным врагом, мы теряем драгоценное время. А в это время неокрепшие
души еще не зараженных жителей Украины впитывают русофобскую пропаганду и
путают понятия и ценности. Перевоспитать фашизм невозможно: недобитый
враг затаится в схроне и будет выжидать удобной минуты. Мы это уже
проходили. Победить фашизм можно только каленым железом, без жалости и
лишнего гуманизма. А пока он сам побеждает - этот обыкновенный фашизм.
Мир замер на пороге большой войны.»